Правосудие

        - Ну, вот и все…Пошли, - сказал Гусик и, тронув меня за плечо, протянул пачку “Marlboro”.

        Убедившись, что Женька уже окончательно скрылся за плотными рядами таможенников, пограничников и граждан, рвущихся в неизвестное, но такое желанное, я взял предложенную. сигарету, и мы молча вышли из зала вылета на эстакаду. Облокотившись на холодные, влажные перила я курил и смотрел вниз, и только в эту минуту до конца начал понимать, что Женька уехал. Над Шереметьево зарождался рассвет четвертого июля 1991 года. От бессонной ночи, полной суеты, томительного ожидания и нервотрепки, в голове осталась только свинцовая тяжесть и наваливающаяся, уже полностью осознанная, рвущаяся на волю тоска о потерянном друге. Он собирался долго, полностью пройдя нескончаемый путь советско-американской бюрократии, но даже еще вчера вечером, когда до отъезда оставались считанные часы, я еще находился в некой прострации, взирая на лихорадочные последние сборы с каким-то насмешливым недоверием, будто все это происходило в другом измерении и должно было вот-вот закончиться. И теперь, когда все состоялось, я вдруг почувствовал страшную душевную опустошенность, вызванную необратимостью понесенной потери. Мне казалось, что я уже никогда не встречусь со своим другом, ибо в тот момент шансов попасть в Америку у меня было не больше, чем у Женьки стать на следующей неделе сенатором от штата Кентукки. Если бы кто-то вдруг сказал мне, что в течение семи следующих лет я буду бывать за границей чаще, чем наш, пышущий здоровьем президент на работе, а прилетая в Нью-Йорк, указывать другу более короткую дорогу из JFK в Бруклин, насмехаясь над брайтонским косноязычьем – “бери райт лайн, чайник, через некст экзит ближе” – я бы принял его за шизофреника с острой формой аномального бреда.

- Поедем, напьемся? – предложил я Гусику. – Водка, конечно, не решает проблем, но хотя бы откладывает на некоторое время…

- Тебе проще, ты – в отпуске… А мне к девяти на службу. Еще поспать пару часов успею.

- Тогда, давай, - я протянул руку и пожав мягкую, пухлую ладонь Гусика пошел к машине.

        Выехав на пустынное Ленинградское шоссе, я, не спеша, поехал в сторону МКАД, не столько сосредотачивая внимание на дороге, сколько предаваясь унылым размышлениям. Женька был для меня больше, чем другом. Такие отношения между людьми наступают, когда исчезают взаиморасчеты, на ночной телефонный звонок отвечают вопросом не “зачем?”, а “куда?” и при необходимости находят в первом же месте из двадцати возможных. Я понимал, что мои мысли эгоистичны, что я думаю не о том, как непросто будет Женьке обосноваться в совершенно ином мире, начать, по большому счету, жизнь заново, с “нулевой” отметки, а о том, как теперь мне будет трудно без человека, которому можно довериться в самую трудную минуту…

        …Сейчас, я с удивлением делаю вывод, что Женькин отъезд, как ни странно, сыграл мне на руку и помог выкарабкаться из пропасти, куда я неминуемо должен был рухнуть вместе с множеством людей и страной за эти последние семь с половиной лет. Решение друга изменить свою судьбу, его твердая уверенность в собственных силах всколыхнули мое самолюбие, мобилизовали задремавшие во мне способности на жизненное движение и вызвали необходимость доказать самому себе реальную стоимость собственных возможностей.

        Поначалу, оставшись один на один с самим собой, я начал перебирать с алкоголем. Как-то, приехав холодным октябрьским утром в деревню после откровенного трехдневного запоя, я, выслушав увещевания матери, начинающей всерьез беспокоиться моим состоянием, вышел за околицу и, уселся на березовую чурку, валявшуюся в стороне от огромной горы себе подобных, приготовленных для расколки на дрова. Тяжелое похмелье, вызывающее желание немедленно расширить сосуды и погасить пожар, полыхающий внутри, неожиданно позволило мне взглянуть на себя со стороны. Я увидел одинокого, потерянного, ничем не выдающегося человека, пробирающегося, в отсутствии реальных жизненных интересов, сквозь какие-то безлюдные дебри к бескрайней пустыне в поисках миража. Но если раньше рядом было плечо попутчика, помогающего прорубать заросли и предлагавшего флягу воды в раскаленных песках, то теперь желанный оазис надо было искать в одиночку, полагаясь только на свои силы и возможности. И вдруг я отчетливо понял, что настал час, когда мне необходимо узнать – стою ли я чего-нибудь в этой жизни и начать это знакомство с собой мне необходимо сейчас, сию минуту. Я пошел в сарай, нашел тяжелый колун с длинной рукояткой и принялся с остервенением колоть березовые чурки, прерывая это занятие только для того, чтобы отнести поленья на двор… С того, запомнившегося мне дня я ни разу не притронулся к спиртному, выслушав за это время несметное количество предположений по этому поводу – от примитивного “зашился”, до уникального по своей специфической логике высказывания “кума” Владимирского централа, с которым я случайно оказался в одном номере волгоградской гостиницы, заявившим после безуспешных двухнедельных попыток угостить меня дефицитной в то время водкой – “или ты стукач, или у тебя язва”. Я довольно быстро, не распихивая никого локтями и не “шагая по трупам”, поднялся до своего, достаточно высокого и престижного, служебного потолка, добился, попутно объехав несколько раз всю Европу, приличных успехов в автоспорте, установил семейное взаимопонимание и , наконец, навестил Женьку в Нью-Йорке, с сожалением убедившись, что несмотря на относительное благополучие, его положение можно скорее считать не жизнью, а существованием.

        Впервые мы встретились так, словно я не навсегда провожал его четыре года назад в заокеанские дали, а только вчера довез до дома в Перово с обещанием утром позвонить. Но не могло не броситься в глаза, что Женька постарел, в его взглядах на окружающую действительность заметно прибавилось скептицизма, и главное, - полностью отсутствовали какие-то пусть даже призрачные, похожие на откровенные мифы надежды на лучшее. Более того, это “лучшее” вообще не было определено и представляло из себя некую галлюцинацию о пачке мятых двадцатидолларовых бумажек. Впоследствии, разобравшись в происходящих с моим другом метаморфозах, поработав у него на станции, дававшей больше головных болей, чем прибыли, и провернув несколько совместных автомобильных сделок, я пришел к твердому убеждению, что, в целом, я нахожусь в куда более благоприятном положениии, имею значительно больше оснований считать себя если не счастливчиком, то, по крайней мере, человеком с устроенной, полноценной жизнью. Живя в привычных, знакомых до микроскопических тонкостей, даже наполненных грязью, нищетой и криминальными ужасами условиях, я куда тверже стоял на ногах, имел множество вариантов решения возникающих проблем, путей достижения намеченных целей, людей, на которых можно было опереться в трудную минуту и, самое важное, я отчетливо представлял - чего, собственно, я хочу, и насколько это соответствует реальности. В то же время Женька, даже в простых, бытовых проблемах, на которые я дома никогда не обратил бы внимания и даже не посчитал их за мало-мальски серьезное препятствие, в силу сложившегося упрощенного “советского” менталитета испытывал моральные, а порой и физические мучения и унижения, постепенно складывавшиеся в цепь, вяжущую его своими железными петлями по рукам и ногам…

        …На “обетованную” нью-йоркскую землю Женька ступил преисполненный радужных надежд и далеко идущих планов. Все, без сожаления брошенное в Союзе, казалось ему на фоне сияющих стеклянно-бетонных громадин Манхеттэна чем-то мелким и несущественным, серым, будничным и бесконечно далеким. Опускание на неприветливую американскую землю происходило медленно, с отчетливым пониманием того, что возникающие тут и там трудности являются явлением временным и необходимым. Не приводили в уныние ни грязноватая захудалая квартирка, куда из подъезда то и дело проникал сладко-удушливый запах марихуаны, распространяемый малолетними пуэрториканцами, ни первая тяжелая малооплачиваемая работа на кожевенной фабрике, ни проблемы с языком, вызванные несерьезным отношением к нему даже в преддверии скорого отъезда.

        Адаптации и благоустройству женькиного семейства по мере сил помогали приехавшие раньше родственники и друзья. Наконец-то, пришел контейнер с имуществом, которое было давным-давно отправлено из Москвы, но на деле оказалось малопригодным и годилось, разве что, для одаривания нищих в День Благодарения. Московские товарищи, Толя Спектор и Миша Гохман помогли с машиной, вывезя прибывшие пожитки из порта. Привезя контейнер к дому, они разобрали его, перенесли вещи в квартиру и сели ломать голову над проблемой утилизации досок, из которого был сколочен этот здоровенный ящик. Миша предлагал “все сделать в соответствии с установленным порядком”, а Толя убеждал, что “когда стемнеет, вывезти их к чертовой матери и свалить в темном закоулке”. На двадцатой минуте бескомпромиссного обсуждения, переходящего порой на перечисление умственных недостатков оппонентов, Женька, слушавший эту перепалку с чувством человека, присутствующего на споре двух профессоров математики по поводу результатов умножения два на два, один из которых настаивал на “пяти”, а второй – на “трех”, вдруг тихо вставил:

- А что – эти доски нельзя, как есть, на улице оставить?

Взгляды, которыми в ответ одарили его друзья, безмолвно свидетельствовали о тяжелой утрате советской психиатрической науки вследствие выбывания Женьки из зоны ее досягаемости.

- Дешевле будет замочить мэра Нью-Йорка, изнасиловать жену президента и взорвать здание Организации Объединенных Наций…- сообщил, наконец, Толя.

- Видишь ли, - сказал Миша, - по существующему закону, ты должен разобрать все доски по величине, вынуть гвозди, пронумеровать, упаковать все отдельно, подготовить документы, вызвать санитарную службу, которая даст заключение об отсутствии в них вредных и радиоактивных веществ, потом пригласить мусорную команду…

- А справку из вендиспансера и комсомольскую характеристику не надо предоставить? – перебил его Женька. – Да в Москве я не успел бы до лифта дойти, а из этих досок сосед бы на даче уже штакетник мастерил!

- Я тоже так сначала рассуждал, - вздохнул Спектор, - но наши союзные привычки местные власти быстро приравнивают к нарушению общественного порядка, со всеми вытекающими…

В конце концов, с учетом необходимости еще и платить за уничтожение собственной тары, план Анатолия, целиком поддержанный Женькой, был принят двумя голосами, против одного.

Многострадальные доски были загружены в машину, и с наступлением темноты трио злоумышленников, петляя брайтоновскими “огородами”, крадучись переместилось в какой-то глухой тупик и принялось освобождать грузовик от изделий советской лесной и деревообрабатывающей промышленности.

        Когда разгрузочные работы подходили к завершению и друзья уже предвкушали грядущее “обмытие” столь трудоемкого и опасного мероприятия, в переулок, разрывая ночную тишину ревом сирен влетели шесть бело-голубых полицейских машин, буквально окружив и отрезав пути к отступлению членам организованной преступной группировки, застывшей с досками в руках, как гипсовый скульптурный ансамбль в парке культуры и отдыха.

        В отличие от храбрых персонажей Стивена Сигала и Брюса Уиллиса, в одиночку сметающих несметные толпы братвы, осторожные бруклинские полицейские, используя местные традиции наваливаться на противника силами до батальона пехоты с использованием огнестрельного оружия, прикрываясь дверями и освещая тупик дальним светом фар, приказали трем бедолагам немедленно прекратить сопротивление и сдаться в плен. Видя, что перепуганный насмерть криминальный элемент не собирается отстреливаться и делать харакири, бравые служители Фемиды ловко заковали шайку в наручники и, посадив в машины, на максимальной скорости свезли в ближайший околоток, где пристегнув к отопительной системе, удивительно напоминающей чугунные радиаторы московских пятиэтажек, принялись составлять протоколы.

        Каждый из захваченных с поличным преступников оценивал произошедшее по-своему. Миша проклинал минуту, когда согласился на эту авантюру и с тревогой размышлял о реакции своего шефа, обнаружившего в его компьютерном досье “bad record”. Толик прикидывал – кто из знакомых адвокатов и за сколько сможет доказать их невиновность. Что касается Женьки, то все происходящее казалось ему каким-то кошмарным сном, ибо в его, еще заполненной советскими принципами голове, никак не мог уложиться факт, что арестовали их не за кражу пиломатериалов со склада готовой продукции, а, наоборот, за попытку добровольно расстаться с материальными ценностями, что никак не предусматривалось отечественным уголовным законодательством. Тем временем, остывшие от грандиозной операции полицейские дали разрешение на “один телефонный звонок”, последовательно обнеся телефонным аппаратом всех задержанных. Миша позвонил жене и попросил ее не беспокоиться, Толя быстро сговорился со знакомым юристом. Женька звонить не стал, а перепоручил успокоить свою семью мишкиной жене. Самым удивительным для него оказалось то, что после составления бумаг их не отпустили с Богом по домам, а препроводили в камеру с огромной решеткой, где и оставили до утра наедине со своими невеселыми мыслями.

        Утром приехал юрист, вызванный на подмогу Толиком, буквально с порога обрадовавший присутствующих вестью о том, что максимально возможное наказание за содеянное злодеяние составляет год тюрьмы или пятьдесят семь тысяч долларов штрафа. Женька, прибывший в Америку совсем не за тем, чтобы пополнить число заокеанских “зеков”, чего он с успехом мог добиться и в Москве, подломив палатку или дав в глаз ненавистному соседу, все же решил “не сдавать” на суде подельщиков, а принять вину целиком на себя, и начал прикидывать возможность доставания указанной неслыханной суммы. Позиция лойера, предполагающего строить защиту на полной “несознанке”, не внушала ему ни малейшего доверия и указывала на прямой путь в “зону”, ибо поверить в то, что судья, располагающий полным комплектом доказательств и грандиозной по численности свидетельской базой, станет всерьез воспринимать жалкие “не был, не состоял, не участвовал”, мог только наивный ребенок дошкольного возраста.

        …Суд Женьку разочаровал. Он ожидал увидеть громадное помещение с местами для кровожадных зрителей; суровых судей в париках и мантиях, размахивающих налево и направо молотками или колокольчиками; присяжных, определяющих дальнейший пищевой рацион и комфорт будущих апартаментов подсудимых; зловещего прокурора, требующего за учиненные безобразия суровых и решительных мер. На деле же их “деревянную банду” завели в небольшую комнату и, скромно посадив в уголке на обычные стулья, попросили ожидать прихода судьи. Через пятнадцать минут, в течение которых друзья поведали Женьке трогательную историю о высокой технической оснащенности и культуре местных острогов, в комнату вбежал запыхавшийся адвокат, с ходу распахнул потертый “дипломат” и, найдя в нем какие-то мятые листки, начал скороговоркой излагать версию содеянного:

- Так. Придет судья – лица испуганные, понурый вид, полное раскаяние, граничащее с недоумением. По существу вопроса – доски не разгружали, а загружали – ехали мимо, случайно увидели, решили подобрать…

- Зачем? – спросил Спектор.

- Собрались строить лодку, стеллажи для книг… ну, короче, для хозяйства.

- А кражу древесины в особо крупных размерах группой лиц по предварительному сговору не пришьют? – уныло пошутил Женька.

- Полиция выделит одного-двух полицейских в свидетели, - пропустил замечание мимо ушей адвокат. – Было темно и точно, что именно эти полицейские вас вязали, вы не запомнили. Все. Остальное – мое дело.

- Чувствую, придется мне года полтора хлебать баланду, глядя на клетчатое небо, - проговорил Женька, которому версия юриста напоминала оправдания школьника, высадившего каменюкой окно на глазах всего преподавательского состава во главе с директором, и теперь набравшегося наглости заявлять, что во всем виноват внезапный порыв ветра.

        Его грустные размышления прервал приход маленького плешивого человека в аккуратном костюме, белой рубашке, галстуке и огромных очках, принесшего под мышкой небольшую синюю папку. Коротышка поздоровался с присутствовавшими, вскочившими по команде лойера с места и соорудившими на лице гримасы, соответствующие по их внутреннему убеждению безоговорочной смиренности и всеобщему покаянию в грехах, и уселся за небольшой полированный стол, стоящий на некотором возвышении. Следом вошла молодая женщина в строгом черном костюме, занявшая место за небольшим бюро.

- Cлушается дело о незаконном выбрасывании мусора, - произнес очкарик с такой невероятной гордостью, как будто речь шла о террористическом акте на атомной электростанции. – Пригласите свидетелей.

        Женщина вышла в коридор и вернулась в сопровождении полицейского, который довольно дружелюбно поздоровался со всеми и присел на свободный стул. Тем временем судья принялся зачитывать материалы дела, состряпанные в полиции, из которых следовало, что трое матерых бандюг, прикрываясь ночной темнотой, совершили страшное злодеяние, и только четкие действия блюстителей порядка в сочетании с бесшабашной отвагой и риском для жизни, спасли спящий и ничего не подозревающий город от надвигающейся экологической катастрофы. Чем дальше судья углублялся в изложение чудовищного по замыслу и беспрецендентного по коварству преступления, тем сильнее Женька ощущал неминуемость расплаты. К концу этого высокохудожественного чтения ему уже виделся электрический стул, с помощью которого гуманные и расчетливые американцы, любящие даже в казнях не опускаться до примитивных веревок или топоров и экономить боеприпасы, предпочитают избавляться от “нежелательного для общества элемента”.

        Наконец, судья закончил свою речь и обратился к подсудимым с просьбой сообщить свой взгляд на произошедшее, но тут встал адвокат и сообщил, что его подзащитные целиком и полностью доверили ему это совершенно ясное дело и принялся детально излагать свою точку зрения.

- Господин судья, - начал он, указав на Женьку, - взгляните на этого несчастного человека, изгнанного из своей страны, со своей любимой и единственной Родины и приехавшего на великую американскую землю не по своей воле, а спасаясь от оголтелых коммунистических толп антисемитов и националистов!

        Речь лойера произвела на Женьку неизгладимое впечатление. В ярком, полном пафоса выступлении он предстал голодным, изможденным изгнанником, скорбно шествующим в толпе таких же обездоленных и отвергнутых евреев к земле обетованной. По пути странники, облаченные в полосатые робы с надписью “jude” на спинах, теряли своих родных и близких, погибающих от голода и холода, загонялись, преследующими их по пятам бородатыми и угрюмыми “коммуняками” в буденновках и валенках в несметные концентрационные лагеря и газовые камеры, но упрямо, прижимая к груди окровавленную тору, продолжали свой нелегкий путь и, наконец, нашли приют на берегу Гудзона.

- И вот, - продолжал адвокат, - когда мучения и издевательства остались позади, мой подзащитный, еще находящийся под гнетом тяжких воспоминаний, прогуливаясь со своими друзьями по городу, вдруг увидел выброшенные кем-то доски. Помня о нищете, о своем жалком существовании в коммунистическом аду, он проникся идеей забрать бесхозные обломки, чтобы использовать их в своем неустоявшемся хозяйстве, а заодно и очистить улицы своей новой Родины от мусора. В этом начинании его поддержали друзья, но как только они приступили к погрузке несчастного хлама в грузовик, подоспела наша замечательная полиция и, несколько не разобравшись в ситуации, подумав о нечестных намерениях этих хороших людей, арестовала их. Трагическая ошибка… Но у нас есть возможность исправить ее или совершить вторую, еще более грандиозную ошибку, наказав невиновных, убив в них веру в безусловное торжество справедливости американского правосудия!

        Женька, слушавший лойера с открытым ртом, в конце речи был уже готов пустить слезу, если бы не нервное икание Спектора в самых трогательных местах выступления. Судья же слушал адвоката несколько рассеяно, перелистывая бумажки на столе, и когда тот закончил, спросил полицейского:

- Что вы можете сказать по существу дела?

- Нам поступил сигнал от жильцов соседнего дома, что кто-то подозрительно возится в тупике. Мы выехали и застигли этих троих людей за разгрузкой досок.

- Тот, кто сообщал вам о происшествии, говорил – что именно делают люди в тупике?

- Нет. Нам сказали только, что “долго и подозрительно”.

- Вы уверены, что эти люди разгружали, а не загружали доски?

- Уверен.

- Кто конкретно из подсудимых держал в руках доски, когда вы подъехали?

“Ну, вот и конец”, - подумал Женька. – “Сейчас он скажет – у всех в руках были доски, и – “по тундре, по широкой дороге…”.

- Было темно, - сказал полицейский, - но мне кажется, что доски в руках были у всех…

- Вам кажется или вы точно видели?

- Нет. Точно я сказать не могу…

- Хорошо. У защиты есть что добавить?

- Нет.

- Как это – нет? – зашипел Женька лойеру. – Говори чего-нибудь!

- Спокойно. Вы приготовили мой гонорар?

- Пятнадцать минут перерыв, - сообщил судья.

- Какой гонорар? – завопил Женька, когда тот удалился. – Ты что считаешь, что он поверил в ту билеберду, которую ты нес о шествии Моисея по пустыне?!

- У Вас еще нет необходимого опыта. Все будет нормально, - проговорил лойер и углубился в какие-то бумаги.

Судья появился вовремя и, не садясь, зачитал краткое решение, которое закончил словами: “не виновны!”. Женька, не поверивший своим ушам, повернулся к Спектору, но тот воспринял все спокойно и уже жал руки Мишке и адвокату…

        …В среду в семь тридцать утра он с трудом поднимает с постели ноющее тело и с закрытыми глазами шаркает в ванну. Глаза открываются только на пятом глотке кофе, сопровождаемом началом нотаций жены по поводу его работы и образа жизни. Без пяти восемь нотации заканчиваются, потому что жена выходит из машины около станции метро. Через сто метров он сворачивает к воротам своей мастерской по ремонту машин, где его уже ждут механики и первые клиенты. Следующие двенадцать часов проходят в нервотрепке по поводу замены трансмиссий, моторов, тормозов и рулевых тяг, звонках в магазины запчастей, разборок с клиентами, приеме машин, расчетах и подсчетах, пятиминутного обеда, составленного из остывшей китайской курицы… В восемь вечера он выходит на грязный McDonald, закрывает станцию и садится в машину. В восемь двадцать он открывает дверь квартиры и, не успев вынуть ключ из замка, начинает выслушивать продолжение начатого утром нравоучения по поводу его работы и образу жизни. Так продолжается до вторника. Вторник – выходной. Он может немного больше поспать, побыть с сыном, разобраться со счетами и зарплатой механикам. Один раз в пять лет он способен съездить на две недели отдохнуть…

        Он не плачет, что ему плохо и тяжело. Он понимает, что его жизнь создана им самим и только он сам может в ней что-то исправить и вернуть ей логику, надежду и перспективы… Добиться от жизни правосудия, дающего свободу. Или опускающего на дно.

        Безжалостно и необратимо…

[Оглавление][Следующий рассказ]